Выставочный зал

ВЕСНА ПАХНЕТ СИРЕНЬЮ

Мальчик любил сидеть на широком подоконнике большого сводчатого окна, которое располагалось как раз над аркой, через которую въезжали во двор и выезжали на улицу платформы балаголов. Возчики переругивались, заминая друг другу дорогу, иногда останавливались, перегораживая проезжую часть и долго обсуждая на идиш городские и семейные новости. Наблюдать за жизнью улицы было чрезвычайно интересно. Отец мальчика был человек большой и шумный, которого знал, казалось, весь город. Он преподавал физкультуру, на праздниках руководил оформлением колонн спортсменов, у него было прекрасное драповое пальто и стремительный шаг. Дома он любил играть на скрипке и рисовать. На стене висел его рисунок карандашом – этюд натурщицы, который отец сделал еще до революции, когда мальчиком ходил заниматься в студию известного в губернском Минске художника Грубе. Если дома никого не было, мальчик любил подолгу рассматривать этот рисунок. Когда началась война, отец исчез на несколько дней, потом заскочил домой, сорвал с вешалки свое прекрасное драповое пальто, схватил скрипку, не позволил никому ничего собрать из вещей и они, всей семьёй помчались на вокзал. Выручило то, что отца действительно знал весь Минск. В последний вагон, последнего уходящего из города эшелона семейство Данцигов буквально втащил на ходу отцовский ученик. Рисунок – забыли дома… Когда вернулись из эвакуации в их разбитой и разграбленной квартире было пусто, только на стене сиротливо висел тот самый отцовский рисунок натурщицы, который, словно охранял дом все эти годы. Сейчас этот рисунок висит в мастерской профессора живописи, Народного художника Беларуси Мая Вульфовича Данцига. Когда-то, к середине второго послевоенного десятилетия, художническое сообщество в Минске было не очень многолюдным. Своего художественного института еще не было, способные пацаны ездили учиться в Москву. В Москве в Суриковском училище постигал тайны живописи и Май. В те годы, каждый, уехавший на учебу в столицу, не терял связи с родным городом, за его успехами следили старшие коллеги, возвращения ждали. Я застал самый кончик этого отношения к "своим" в столице, когда уехал поступать и поступил во ВГИК Валера Рубинчик. В БГТХИ просто не было кафедры кино. И, вообще, боюсь ошибиться, но Валера, по-моему, был первым минским пацаном, поступившим во ВГИК. Именно поэтому, когда, после «штудий» вернулся Май – это было событие неординарное и все ждали его дебюта. Дебют был сногсшибательный – молодой художник, словно упиваясь собственной дерзостью, выставил огромную – метра три на четыре гроздь сирени. Не куст, не букет – именно гроздь. Он забавлялся и веселился, он радовался жизни, наслаждался своим умельством – вот она живопись, смотрите!.. Это вам не фигуративные картинки, тщательно скомпонованные, нарисованные и прописанные, на которых либо счастливые колхозники, либо герои труда, либо еще что-то подобное.. Вот вам – сирень во всем своем весеннем великолепии, во всем богатстве красок, огромные свежие гроздья, влажные от утренней росы, истекающие ароматом… Эта картина была праздником влюбленной, ошалевшей от красоты юности. Почти жизнь прошла с той выставки, с первой встречей моей с «Сиренью» Мая Данцига, а, вот колдовство искусства, стоит закрыть глаза – и она перед глазами. И, кажется, комнату наполняет ее аромат – ты молод и счастлив. Потом появились его «Новоселы», «Партизанская свадьба» – все крупно, уверенно, бесшабашно… Мне нравилось с разговаривать с Маем, с ним было весело общаться… У него на лице всегда играла, не исчезая, замечательно доброжелательная улыбка, он радовался жизни и был влюблен в жизнь… Потом он меня обидел… Написал картину, Минск с видом на вокзал, темную, тяжелую… Я, тогда уже (или еще?..) молодой и «злой» критик, набросился на автора – мне было обидно за мой город. Я не знал, что тот самый дом Мая, в котором он любил сидеть на подоконнике, снесли (кому мешал!?), я не подозревал, что у художников тоже бывают периоды не слияния с миром, что весна длится не вечно, что даже родной город можно увидеть по разному – можно в кипени садов, можно – черным, закопченным, неуютным и чужим. Сгоряча, я разругал эту картину в пух и прах и потом долго избегал Мая, казалось, он должен был на меня сильно разозлиться, начать выяснять отношения. Но ничего такого не произошло – при встрече он был так же весел, так же доброжелателен, губы его все так же украшала неистребимая, чуть Мефистофельская усмешка. Потом выставки пошли все реже, времена менялись, Май профессорствовал в Академии искусств, я, поняв тщету, всей и всяческой критики, «завязал» с ней, сам, часто попадая в ее жернова, на собственной шкуре испытывал чье-то поспешливое, по юношески максималистское желание вставить собственные «пять копеек». Кого-то чему-то научить, высказаться в печати резко и нелицеприятно… Но, душевное расположение друг к другу осталось. Поэтому, начав вести передачи на телевидении, я пригласил Мая. Нужно сказать, что разговорить его, раскачать было довольно сложно. Как всякий художник, он предпочитает делать, а не говорить о сделанном, однако разговорились – оказалось, что дом его стоял в самом начале Немиги, что рос он в тех же местах, которые позднее, в моем послевоенном детстве, оставались еще узнаваемы. Я признался в своей любви к его «Сирени», мы повеселились над моей былой юношеской запальчивостью, взгрустнули о памятной нам старой Немиге, о ее удивительных двориках, о ее итальянско-еврейском колорите, ее неповторимости. Вспомнили стайки молодых и не молодых художников, которые бродили по ней со своими этюдниками. Май поделился своей затеей создать в Академии искусств выставку лучших дипломных работ… Еще раз сравнили детские воспоминания… - А, помнишь?.. - А, ты застал еще?.. Когда через пару месяцев, по какой-то необходимости, я напросился к нему в мастерскую – ахнул… Сразу на четырех мольбертах, стояли почти готовые большущие полотна – написанная по памяти, старая, погибшая Немига… Да, какая! Яркая, звонкая – как возвращение в детство! - Ну, ты даешь, - только и смог я выговорить… - А, ты думал… - сказал Май, усмехнулся и, с тонким прищуром, как только художники умеют, любовно и в то же время критично, поглядел на свои работы… Так получилось, видно всколыхнул что-то в душе, не очень обязательный разговор, раззадорил память и художник сделал то, что может сделать только художник – из небытия, из праха вернул к жизни город, его улочки, косые домики, в которых текла живая жизнь. И, кажется затарахтели по брусчатке, кованные колеса ломовых пролеток, зазвучали голоса балаголов… Это был Минск, который видел и запомнил маленький мальчик, сидя на широком подоконнике, большого сводчатого окна в старом отцовском доме… На этом я, пожалуй, поставлю точку, поскольку говорить больше не о чем… Хотя, впрочем, повременю, умолкать. Мастерская Мая Вульфовича Данцига, как и архивы Исаака Давидовича, Виталия Цвирко, Заира Азгура, Алексея Глебова, запасники художественного музея, хранилища худфонда, заставлены, завалены великолепными работами, которые никто не видит, которые не радуют зрителя. Отсутствие которых, в художественной жизни Беларуси, искажает общую картину, делает ее однобокой, прерывает неразрывную связь времен. А посреди нашей столицы стоит, постоянно закрытый, «нежилой» Дом Республики… Если бы «директором был я» – я бы распорядился разместить там постоянную экспозицию работ Народных художников Беларуси. Душно в городе без свежего запаха сирени…

Олег Белоусов