Выставочный зал

МАСТЕР, МИЛОСТЬЮ БОЖЬЕЙ

(Штрихи к портрету.  Анатолий Аникейчик)

 

        К рассказу об Анатолии Александровиче Аникейчике я подбирался очень долго и осторожно. Во-первых,  фигура огромного значения, глыбища, во-вторых, потому, что уважал его неимоверно, в-третьих – по человечески любил и восхищался. Восхищался неукротимым нравом, абсолютной уверенностью в собственных силах, творческой потенции, в том, что любая работа, за которую он возьмется, окажется ему по плечу.

        Он был широк, размашист, неугомонно талантлив, громкоголос, по-мужски, завидно красив и - неистребимо нежен. Все это сливалось в нем в некий божественный сплав, заставлявший людей одаренных почтительно снимать перед ним шляпу, признавая его безусловное лидерство, людей же мелкотравчатых, безудержно завидовать и его размаху, и его уверенности в себе, и его удачливости.

        Анатолий Александрович, Анатолий, Толя – так с возрастом и приближением друг к другу, развивались наши взаимоотношения – был отмечен Богом с детства. С первого своего появления на выставке детского творчества этот мальчик из Борисова заявил о себе недвусмысленно и резко, – Вот он, я! Пришел!

 И ни у кого не возникало сомнений, что его появление в белорусском искусстве было предопределено свыше, для замечательных и больших дел.

        Мастерская моего отца, была радом с мастерской Анатолия, на одном крылечке, двери впритык. Я иногда любил сидеть у него, вдыхая неповторимый аромат мокрой глины, гипса и дерева и наблюдать, как он мастеровито швыряет мокрые комья глины, на обвязанный крестами каркас, в котором виделась пока только ему внятная работа; как, взяв в руку тяжелый деревянный молоток, лупил он эту глину, придавая ей первоначальную форму; как снимал лишний материал большим скульптурным кольцом, как пролепливал детали, морщинки, глазнички, отрывая от глиняного кома, который держал в левой руке, маленькие комочки и, прилаживая, приклеивая, разглаживал их в тех местах, в которых они и должны были находиться. Но более всего мне нравилось, да и ему, пожалуй, тоже, когда работа была почти завершена и он, что называется, фактурил ее. У Толи для этого был любимый «инструмент» – обыкновенная отодранная от старого башмака подметка. И, поверьте, было на что поглядеть и о чем поразмышлять, когда этой самой подметкой, он охаживал физиономии либо Фиделя Кастро, либо Бетховена, либо… Ладно, умолчим, на всякий случай, кому доставалось еще «по мордасам» этой самой подметкой, «секретным» инструментом мастера.

        Ну, и, конечно, разговоры… По мере моего взросления, они становились серьезнее, глубже и печальнее. Толя умел возмущаться несправедливостью фантастически. Начиналось с медленного размеренного рассказа о том, о сем,  преподавательском коллективе, о кафедре скульптуры, о внутрисоюзных, корпоративных делах; он ворчал, словно вулкан, тревожимый огненной лавой, которая ворочалась и искала выхода, где-то в глубине его естества – потом, казалось, ни с того ни с сего, взрывался, как Везувий, выбрасывая в небо пепел, вулканические бомбы, огненную лаву, не щадившие никакие общепринятые и благополучные «помпеи».

        Ему было тяжело при таком-то характере в нашей исполненной лицемерия жизни. Нужно было научиться быть сдержанным, улыбаться неучам и хамам, соглашаться с сановными дилетантами - он был на виду и пусть, кто ни будь, кто жил в те времена, не вешает публике «лапшу на уши», что ухитрился прожить жизнь, не снимая белого фрака. Художнику масштаба Аникейчика, его «размера», постоянно общавшегося с сильными мира сего, приходилось «наступать на горло собственной песне» не единожды. Поэтому выплескивался он в мастерской, где не было соглядатаев и стукачей, да еще, пожалуй, дома, но об этом не знаю, могу только подозревать, что был он не легок в семейном общежитии.

Однажды Анатолия пригласили на белорусское телевидение – была годовщина театрально-художественного института. Аникейчик, тогда уже, по-моему, профессор, был представителем первого выпуска. Толя пришел в студию на «тракт». Режиссеры и редакторы долго ходили вокруг да около, перешептывались, потом рискнули: «Анатолий Александрович, у нас установка, нельзя снимать бородатых… (Было, было и такое!) Не могли бы вы сбрить бороду?».

Не знаю, не присутствовал при том, какими словами и куда послал Толя тогдашних телеханжей, знаю, что в передаче участвовать отказался, все же остальное, что было произнесено в мастерской по этому поводу, слыхал и до сих пор вспоминаю с восторгом, но, увы, процитировать не имею ни малейшей возможности.

Он работал очень много, увлеченно, взахлеб, и, при этом, совершенно разнообразно. Прекрасный портретист – чего стоят блестящие его портреты Анны Ахматовой, Бетховена, Янки Купалы, он был и замечательным композитором. Я был свидетелем рождения, пожалуй, лучшей его станковой композиции «Весна Победы», в которой он высказался полностью – создав незабываемый Лик победы из кованой меди, который словно кипень вишневого сада, расцветшего в мае 45-го, осеняет фигуру простого русского солдата, добывшего Победу и, присевшего отдохнуть в ее сени после долгого пути. Чуть заметная улыбка играет на его лице. Все в ней – и удивление, что дошел, жив остался, победил. И робкая надежда, предвкушение невероятно счастливой мирной жизни и горечь от того, какой ценой была достигнута это Победа.

Так случилось, что в это время я снимал вместе с режиссером Людом Гедравичюсом документальный фильм о Толе. В мастерской стояла «Весна Победы», которая, собственно, и была поводом для фильма, а Толя лепил портрет мамы. Мама Анатолия милая, интеллигентная женщина позировала своему сыну и, слегка стесняясь посторонних для нее людей в мастерской,  говорила то, что обычно говорят, чрезвычайно довольные, оказываемым им вниманием люди:

-         Толя! Я у тебя, какая-то уж очень молодая и красивая…

-         Мама! Ты для меня всегда самая молодая и красивая…

-         Ну, все-таки, Толя, неудобно…

-         Мама! Не спорь, я знаю лучше…

В голосе Анатолия было столько неистребимой нежности, столько сыновней ласки… Единственное, чего я никак не мог понять, почему он отвечает матери так громко, почти не сдерживая своего замечательно густого голоса.

Выяснилось просто… Когда мама ушла после сеанса, Толя, слегка извиняясь, и, видно, понимая удивление людей не знакомых с семейной трагедией сказал, - В сорок первом во дворе нашего дома упала немецкая бомба, с тех пор мама плохо слышит...

Тогда, после этой его фразы, и слились для меня воедино, пережитое мальчиком во время войны, с грозной и удивительно лирической «Весной Победы», которую он создал, став маститым скульптором.

Свою работу в области монументальной скульптуры Анатолий Аникейчик начал с создания памятника Гастелло на развилке шоссе возле Радошковичей. Боюсь ошибиться, но было это в пору, когда он еще не вышел из комсомольского возраста. Тогда ЦК комсомола привлек молодых скульпторов и архитекторов к созданию памятников и мемориальных знаков на местах боевой славы. В этом проекте участвовал и Анатолий. Этот же комсомольский проект сделал известными и имена архитекторов Леонида Левина, Юрия Градова, Валентина Занковича, будущих авторов Хатыни и Лауреатов Ленинской премии.

К своей главной работе в монументальной скульптуре, памятнику Янке Купале в одноименном минском парке, Анатолий Александрович шел долго и не просто. Следует заметить, что его учителем был Алексей Константинович Глебов, знавший лично и много лепивший Купалу с натуры. Алесей Константинович всю жизнь думал и работал над фигурой Купалы для возможного памятника, такова уж судьба скульптора, он думает наперед, ищет, когда еще нет решения властей, не выделены деньги, а он уже «мучает» глину, прикидывая эскизы памятника. Алексей Константинович не дожил до своего звездного часа, но ученик продолжил работу учителя, унаследовал ее по родству души и таланта. И, именно в силу своего таланта, сделал ее совершенно особенной, неоспоримо авторской. Не зря этот памятник Купале стал знаковым местом Минска – в нем все: и трагедия растерзанной купаловской души, и неистребимая его грусть, и светлая, робкая  надежда на лучшую долю. Сумел Анатолий, вместе с коллегой, скульптором Львом Гумилевским, предать всю сложную гамму чувств и поэтических Купаловских прозрений.

Это же глубокое, философское раздумье над судьбой поэта, его местом в жизни народа, над тем, как часто разнятся - народная любовь и признание власть имущих; как дорого, помимо воли, приходится платить не за то, что бы быть признанным в верхах, а просто за то, чтобы жить, чтобы дышать, чтобы петь наполняют и его пронзительный портрет Купалы, установленный в Эрроу-парке в Нью Йорке.

При всем этом Толя был человеком замечательно веселым и жизнелюбивым. Помню, покатывались со смеху, когда он рассказывал, как в составе делегации советских мастеров искусств ездил на Кубу…

-                    Руководителем делегации - была Фурцева, часто приходилось встречаться с Кастро, видимо мой пристальный «скульпторский» взгляд, которым я хотел запечатлеть в памяти знаменитого «барбудос», привлек внимание его охраны и они стали поглядывать на меня косо. Чтобы снять напряжение, я, уж, как там получилось, не знаю, объяснил: «Ребята! Расслабьтесь, я тоже охранник, оберегаю советского Министра культуры». Видимо главным аргументом стала моя борода. Охрана Фиделя приняла объяснение за чистую монету, а меня - за своего коллегу, коситься перестали.

Ну, а то, что был он жизнелюбом, что женская красота всегда вызывала у него вдохновение, знает каждый минчанин. Его фонтаны в парке Янки Купалы и под плакучими ивами возле костела святых Алены и Сымона, своей удивительно изящной моделировкой, своим пониманием красоты и поэзии не оставляют равнодушным ни одного мужчину. Толя умел увидать в красоте женского тела, что-то удивительно свое, что-то неповторимо восторженное, что-то молитвенное и языческое.

Наверно, как у всякого скульптора, из праха земного, глины, создающего жизнь по образу и подобию своему, было в нем что-то и от бога христиан, и от богов, в которых верили древние греки. Он творил красоту. Творил жизнь. Он знал ей цену. Он знал и собственную цену в этой жизни. Не страдал ложной скромностью, но и не тянул нагло одеяло на себя. Думал, что все понимают, какого масштаба талант живет рядом.

 Увы! Понимали далеко не все. Многие, понимая, желали уязвить побольнее – что ж, такова судьба всякого настоящего художника. И не верьте, когда вам будут рассказывать, что совершенно безразличны к общественному признанию – неправда. Каждый, на ком лежит Божья благодать таланта, хочет быть «понят своей страной». У Анатолия Александровича Аникейчика от вопиющего непонимания, от унижения, от обиды - взорвалось сердце.

Как у Везувия…

 

                                                       Олег Белоусов