На самой заветной полочке в моей кунсткамере, лежат
пожелтевшие, картонные папки с рукописями, которые сохранились у меня с тех
времен, когда еще хотелось мне что-то сказать человечеству, что-то прокричать в
надежде быть услышанным. Это рукописи, моих нерожденных произведений… Смешно!
Давно осыпалась с меня шелуха честолюбий, давно понял, что ни докричаться до
кого ни будь, ни изменить, что либо в этом мире не удастся… Уже, который год,
анахоретом, провожу я часы свои, запершись в неприступной башне своей
кунсткамеры, однако, нет-нет, да и потянет распустить шнурочки, на какой либо
из этих пожухлых папок и почуять чудом сохранившийся в них аромат юношеских
своих стремлений, страстей, недоумений.
… Давным-давно, в залихватской
юношеской уверенности, что мне все по плечу, что любая работа, за которую бы ни
взялся у меня непременно получится, затеял я написать пьесу о Сократе… Чем-то
очень заинтересовала меня эта историческая фигура. Начал собирать сведения о
нем, читать все подряд, что только было доступно в те времена в Ленинской
библиотеке. Как всякий неофит, что-то, где-то слыхавший, о чем-то осведомленный,
решил использовать классическое триединство – единство времени, единство
событий и единство места. В эту классическую схему, как мне казалось, прекрасно
укладывался последний день жизни Сократа, тот самый, когда по приговору
афинского суда должны были поднести ему знаменитый кубок цикуты. Понапридумывал
событий на этот день – множество: и ученики, и недоброжелатели, якобы, только и
мечтали, чтобы убедить многомудрого грека совершить побег из тюрьмы и тем самым
спасти свою жизнь, однако тот не внял уговорам. Для большего драматургического
напряжения выдумал последнюю свару с Ксантиппой, женой философа, взывавшей к
отцовской и супружеской совести,
придумал даже попытку недоброжелателей похитить Сократа и вывезти куда-либо
подалее от Афин – не дураки были, все таки, понимали, что смертный
приговор, который вынесли они Сократу не
за действия, не за преступление, а просто за разговоры, за неистребимую страсть
к игре ума, превратит его в мученика совести, а тех, кто вынес приговор, в
гонителей разума, в жутких ретроградов и заклеймит их в поколениях, как
фарисеев, начетчиков, твердокаменных
ревнителей всех и всяческих догм. Так мне тогда казалось…
Получалось, что единственный человек,
с которым Сократу в его последний день было легко и просто, единственный, кто
ничего от него не требовал, ничего не навязывал, а искренне наслаждался беседой
с ним, при этом, исправно выполняя свои профессиональные обязанности -был
палач, исполнитель приговора, который и поднес ему, осужденному на смерть, чашу
с отравой.
С пьесой, однако, что-то не
получилось… Может подвела юношеская размашистость, может не хватило умения,
может не нашлось умного человека рядом, который рассказал бы и научил, как
делается то, что следует делать после того, как поставил последнюю точку в тексте.
Не знаю…
Да и поздно уже разбираться в том,
что и почему не получилось в юности. Тем не менее, уяснил и вынес из той давней
увлеченности фигурой Сократа – убежденность, что нет предела любознательности
человеческой, нет предела человеческому стремлению к познанию, нет ничего более
глубокого, чем слова Сократа: “Знаю только то, что ничего не знаю”!
С тех пор часто встречал в истории
человеческого движения по пути знания парадоксы, когда неистребимая жажда,
отвергая аксиомы и очевидности, определяла для разума новые, неизведанные
горизонты. Согласитесь, достойно удивления то, как, пренебрегая очевидным,
вывел фантастически изящную формулу “E=MC²” Альберт Эйнштейн и, тут же, не в
состоянии поверить в то, что господь Бог способен, строя мирозданье, “играть в
кости”, не принял квантовую механику Нильса Бора; удивляясь основательности архитектоники драм Шекспира,
недоумевал - почему их классическую очевидность не принимал Лев Толстой;
удивляясь огромности таланта Владимира Маяковского, старался понять, почему, в
конце жизни, он снял шляпу перед абсолютно противоположным ему в творчестве
Осипом Мандельштамом; наслаждаясь живописью Рембрандта, Ван Дейка, Де ла Круа,
тем не менее, обмирал от восторга пытаясь понять, что принесли в мир,
отвергнувшие классиков, Ван Гог, Гоген, Сезанн, что хотели сказать, вернее, что
чувствовали “выстраивая” свои “темные” неизведанные миры Сальвадор Дали,
Казимир Малевич.
Как-то в тоненьком сборничке Евгения
Винокурова, встретил короткий и, как всегда у этого поэта, афористичный стих о
том, как выслеживает и охотится он за очевидностями, за догмами, за аксиомами.
В этом стихотворении жило бунтарское, сократовское “нет предела познанию”. Была
неистребимая уверенность в том, что все закосневшее, все, что стоит на пути
развития, все то, что “это истинно – потому, что верно” - суть, ложь и
непотребство, поскольку несет в себе попытку остановить, заморозить движение
мысли.
С тех пор всегда, когда в разговорах,
в спорах на меня пытаются “давить авторитетом”, убеждать в чем-то очевидном и
само собой разумеющемся, позволяю себе, улыбнувшись, напомнить оппоненту
знаменитую сократовскую фразу.
Уж, казалось бы, сколь прочен был
фундамент марксистско-ленинской догматики, как основательно, на века, вбивались
нам в головы ее постулаты, ан, нет! – не устояли, рассыпались в прах, оставив
после себя пустоту, а во многих случаях и опустошенность. Поэтому, сочувствуя,
не могу бросить камень в тех, кто в недоумении оглядывается вокруг, досадуя на
то, что исчезли краеугольные камни, делавшие их жизнь такой понятной, простой и
осмысленной.
Природа, однако, не терпит пустоты. И
только те, кому внятно движение человеческой мысли, кто умеет наслаждаться этим
движением, те, кто умеет задавать сам себе неудобные вопросы и, поежившись,
искать на них неожиданные ответы, пожалуй, соответствуют, по моему нынешнему
разумению, понятию - “человек мыслящий”. Не хочу скрывать, скептически отношусь
к тем, в чьих глазах горит фанатический блеск знающих “истину в последней
инстанции”. Именно они, во все времена, ради этой истины, открытой, якобы,
только для них и только для них очевидной подносили, непохожим на них, чашу с
цикутой, посылали людей на костры, устраивали варфоломеевские ночи, начинали
революции, изобретали машинки для отрубания голов, концлагеря, гулаги.
Игра мысли, умение услышать чужие
аргументы, умение оппонировать без злобы, умение строить, а не разрушать – это
всегда было самым трудным для человека. Легче, эффектней, было, подобно
средневековому Саванароле, с огнем “истинной веры” в глазах призывать толпы к свержению,
сокрушению, насилию, свято веруя в то, что насилие может привести к счастью,
что счастье можно внедрить путем насилия. Увы!..
Иногда, оглядываясь на своих
современников, читаю в их глазах: “Или все, или ничего”, “чем хуже, тем лучше”,
“кто не с нами, тот против нас” – знаменитые революционные формулы не раз
заводившие человечество в тупик. Понимаю – жизнь коротка, хочется получить от
нее максимум и сразу, не оставляя на потом, того, что не успел сделать сам.
Понимаю – если то, к чему стремишься тебе ясно, а иным не очень, так и
подмывает, бросить пламенный лозунг, призвать на баррикады, принудить,
заставить. На много труднее ежедневная, кропотливая работа, ежедневный
неспешный труд по исследованию разума. Иногда, такой исследователь, такой
незаметный работник своей деятельностью напоминает назойливого комара,
которого, так хочется прихлопнуть, чтобы не зудел над ухом, чтобы не мешал
“великим” деяниям. Как правило, народные массы так и поступают, чтобы через
какое-то время осознать – “зудел”-то по делу, жаль не прислушались, хотелось
всего и сразу, а вышел “пшик”.
Так случилось и с Сократом, он сам,
защищая себя в Афинском суде, повел дело так, что не оставил согражданам выбора
– предъявленное ему обвинение имело два решения, либо праздничный обед за счет
города, либо смертную казнь. Ничего не поделаешь – такие “веселые” были
законы!.. Он сам предложил судьям выбрать “наказание”. И они выбрали, понимая,
что очевидно, “приговорить” к праздничному обеду никак нельзя – значит следует
казнить!
Сограждане попали в “правовую”
ловушку, поэтому, когда эйфория от победы в суде прошла, даже те, кто обвинял
философа особенно яростно, поняли, что сваляли дурака, что вина несоразмерна наказанию. Поэтому, так я
придумал, стали искать выход, агитируя осужденного за побег. Но, Сократ не был
бы Сократом, если бы смалодушничал, если бы поддался на уговоры.
-
Нет,
друзья, отвечал он им, - я уважаю законы, существующие в Афинах, и, коли вы так
рассудили, было бы нелепо мне искать спасения для собственной жизни, пренебрегая
законами, которые почитаю.
Вот так и лежит в архиве
моей кунсткамеры картонная папочка с завязками-шнурочками, в которой
недописанная в юности пьеса и пожелтевшие листочки с рукописными выписками,
размышлениями “на тему”, частью из которых решил сегодня с вами, любезные мои
посетители, поделиться.